Потом открылись прения, Маяковский выступил, и я впервые услышала этот низкий голос, похожий то на приближавшийся, то на удалявшийся гром. Гурий - он был на диспуте - хорошо заметил, что это голос человека, писавшего стихи, которые невозможно читать шепотом.
Нельзя сказать, что Маяковский высоко оценил значение диспута. Он приблизительно подсчитал, сколько времени потеряно даром, и получилось что-то вроде тысячи восьмисот человеко-часов.
- Что можно сделать за тысячу восемьсот человеко-часов? - спросил он, глядя на нас исподлобья.
И предложил убрать с трамвайных путей снег в другой раз, когда нам захочется строить подобный диспут.
- Вот этот Корочкин, - сказал он и кивнул на красивого полного критика в очках, сидевшего слева, - утверждает, что.
И своими словами, очень кратко, он рассказал, что,
по его мнению, утверждает Корочкин.
- А вот этот Корочкин, - продолжал он и показал на критика, сидевшего справа, - утверждает, что.
Это было так неожиданно после всей той вежливости, с которой противники долго опровергали друг друга, и так обидно и смешно, что критики еще немного посидели и вышли - сперва Корочкин, сидевший слева, потом Корочкин, сидевший справа. А на эстраде, сняв пиджак и повесив его на стул, стал расхаживать Маяковский.
- Владимир Владимирович, «150 000 000»! - кричали студенты.
Он остановился, объяснил, что недавно вернулся из Америки, и хотел бы сперва рассказать о ней в прозе.
В этот вечер передо мной вновь с беспощадной силой явилась та простая мысль, что мир расколот и борьба между новым и старым неизбежна и неотвратима. Когда Маяковский сказал, что Пушкина и теперь не пустили бы ни в одну «порядочную» гостиницу или гостиную Нью-Йорка, «потому что у него были курчавые волосы и негритянская синева под ногтями», или когда он привел надпись на могиле повешенных чикагских революционеров: «Придет день, когда наше молчание будет иметь больше силы, чем наши голоса, которые вы сейчас заглушили», - мне стало холодно от волнения, и я обернулась.