Это стало окончательно ясно, когда, отвечая на какой-то вопрос, я стала говорить об Андрее. Я сделала это с невольным чувством, что все сейчас догадаются, почему я покраснела; смутилась, почему говорю о «местном враче» в каком-то неестественно свободном тоне. Но ничего не случилось, и я вскоре совершенно овладела собой. Я рассказала о том, что Андрею приходится заниматься далеко не одной медициной, но, например, и делами рыболовецкой артели. Я упомянула о Митрофане Бережном, сидящем над книгами времен Алексея Михайловича, глубоко убежденном в полной незыблемости своего страшного мира.
Вечером я зашла в ячейку, и Леша Дмитриев сказал, что всем очень понравилось мое выступление. Я спросила:
- А наш разговор?
И он ответил улыбнувшись:
- А теперь разговора не будет.
Молодой китаец, спускавшийся с лестницы на кафедре микробиологии, - это был приемный сын Николая Васильевича, - добродушно улыбаясь, сказал, что отец занят, у него московские гости. Я пошла в деканат, вернулась - гости еще не ушли. Я получила стипендию, забежала в профком, узнала новости и среди них одну неприятную: что у Лены Быстровой очень болен отец. Гости сидели и, судя по голосам, доносившимся из-за двери, не собирались скоро уходить. Что делать? В маленькой комнатке перед кабинетом Николая Васильевича стояли его коллекции, и я в сотый раз стала рассматривать каких-то странных кукол с опахалами и костяных обезьян. Вдруг дверь распахнулась, и Заозерский, оживленный, с растрепанной бородкой, в новом костюме, в белой рубашке, открывшейся на полной груди, вошел и, обернувшись, крикнул с порога:
- И будет прав, потому что это типичнейший нэпман от науки. А, путешественница! - сказал он, увидев меня. - Ну, как дела? Давно вернулась?